Евгений Евтушенко - Не теряйте отчаянья. Новая книга. Стихи 2014–2015 гг.
«Я знал, что означает немцем быть…»
Я знал, что означает немцем быть
и как вопросом могут оскорбить,
за сколько-то – я не считал! –
кровинок,
когда я в детстве угодил на рынок
и вдруг одна из местных продавщиц
меня спросила: «Правда, что ты фриц?»
Меня приобнял раненый солдат:
«Отстань, ну что, он в этом виноват?» –
прижав к махоркой пахнувшей шинели,
и вмиг замяли дело, не шумели,
и кто-то даже сунул шоколад –
спаси нас Бог от горечи подслад.
Так с детства я знаком с подобной темкой
и довообразить могу легко,
что значит быть в сельце башкирском немкой
и поворчать, что скисло молоко.
А эта немка в роли красной леди,
хоть слова «леди» на немецком нет,
на корабле Раскольникова Феди
на Каспии вела свой культпросвет.
Матросам не по глоткам был, хоть тресни,
с горластой левой девой «Левый марш»,
но маузер шел так Ларисе Рейснер –
игрушка Королевы Комиссарш!
Что ж, Федю ты не упасла, Лариса,
когда, в чужой руке узнав Москву,
он, выброшен в окно, лицом зарылся
в подстриженную вежливо траву.
Что ж клёшникам оставила Светлана,
по-свойски их, как братиков, любя?
И стольких бы тогда с ума свела она,
а получилось – лишь саму себя!
Матросы бушевали на бульваре.
Ее молитвой шепот вслед им был:
«Дай Бог, чтоб никого не убивали…
Дай Бог, чтобы никто их не убил…»
Погибли – на Руси и на чужбине,
придуманной романтики послы,
и всех, кого не надо бы, убили,
и всех, кого бы надо, не спасли.
Евгений Яшнов (1881–1946)
(Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии»)
Его высоко ценили те, кто его знал и читал. Но их было совсем немного. Он был единственный в России поэт и статистик. Его вышвырнула Гражданская война в Китай, где он и умер, а между тем его статистические выводы были бы так нужны родине, чтобы разобраться в самой себе. Да и стихи тоже.
Зажег я костер у дороги.
Безлюдье, бугор да ветла,
Да тень моя длинные ноги
В соседний овраг занесла.
Лишь паспорт намокший в кармане
И старое с ним портмоне…
Поплачь о заблудшем Иване,
Молись, моя мать, обо мне.
Баллада об одном статистике
«Вы слышали, Женя, про Яшнова?
Был сослан в Китае в Сибирь
сбирателем всего страшного
в скелетистую цифирь.
Там, словно холмы верещагинские,
был неоприходован прах,
где демоны верещавшие
свистели в сквозных черепах.
Готическая романистика,
сложившаяся из цифр,
наваливалась на статистика
как пыткой, от сна исцелив.
„Ну, цифрочки-цифры, учите нас!“ –
хрипел, отощавший, как жердь.
Запомните – жертв неподсчитанность
подарит бесчисленность жертв!
Что царство, что комиссарство,
да все это, в общем, одно,
когда, как баржа, государство
от трупов уходит на дно!
Обратное раскулачиванье
пойдет – не поймешь, кто чей.
Палаческое распалачивание
других породит палачей!
Жадливые дяденьки, тетеньки,
добыча уйдет в решето.
Вы все попадетесь в подсчетики,
но дети-то ваши за что!
И все это будет не мистика,
а вас не прошающий прах,
лишь праведница-статистика
окажется в честных руках…»
Был тот разговор на Таити
с когда-то харбинской звездой,
с которой тайные нити
связали нас общей бедой.
Рассказывая про Яшнова,
Лариса Андерсен мне
призналась: «Знаете… Я же его…
Любила?.. да нет… не вполне.
Любила, но больше побаивалась.
Он сложный был очень с людьми.
Боязни потом поубавилось.
Но, честно сказать, и любви.
А я его все донимала,
хотя его как ни стыди…
„Ну что ж вы так пишете мало
стихов, а статьи да статьи…“
А знаете, что он ответил?
Как будто к чему-то готовясь,
став ликом иконно светел:
„Статистика – тоже совесть“.
А я вся взвилась, как от хлыстика
пони в шанхайском zoo,
как будто от слова „статистика“
брыкается – не повезу.
Но я набралась терпения
за столько лет, да и стран.
Всё совесть – стихи, и пение,
и, знаете, даже канкан…»
На ней была шляпа с перьями,
и вдруг ей подпел океан:
«Всё совесть – стихи, и пение,
и, знаете, даже канкан…»
Поздние, но не запоздалые стихи. Игорь Волгин (р. 1942)
(Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии»)
Я знаю Игоря Волгина – страшно сказать – уже полвека, и все это время он остается до неестественности «красивым, двадцатидвухлетним» среди всех нас, до ужаса естественно стареющих. Приходила завистливая мысль: где же, в каком чуланчике души прячет он свой наверняка неумолимо стареющий дорианогреевский портрет и как ему это удается? А он то и дело преподносит неожиданность за неожиданностью в самых разных жанрах и, по-моему, не собирается останавливаться.
За эти полвека мы столько пережили и столькое потеряли, включая обвально рассыпавшуюся страну наших неосуществленных надежд. Все изменилось вокруг Игоря Волгина, нашего самого-самого младошестидесятника, в котором что-то было и от Евтушенко, и от Вознесенского, и даже от Риммы Казаковой, и если кого-то в нем иногда не хватало, то, пожалуй, только его самого. А он не испортил своего имени ни плохими стихами, ни плохими поступками, как случилось со многими, но и не написал в стихах ничего такого, что попало бы в главную болевую точку происходящего и неотдираемо приклеилось к памяти. Точнее, лет тридцать назад вообще ушел из поэзии в науку, выпустил серию солидных томов, посвященных Достоевскому, и превратился в одного из лучших в мире мастеров исторической прозы. Но при этом остается бессменным руководителем литературной студии при МГУ «Луч», воспитавшей несколько поколений писателей-читателей. Наконец, он ведет на телеканале «Культура» одну из самых интеллигентных и ярких программ «Игра в бисер». Мало кто добивался такого широкого диапазона в гармоничном развитии, как Волгин, но он продолжает удивлять своей нарастающей энергетикой и многообразной щедростью.
А летом, когда я был в Москве, он передал мне папку с названием «Поздние стихи». Я так был занят, что не сразу раскрыл ее, и то лишь вернувшись в США. И уже первое прочитанное стихотворение меня потрясло. Игорь Волгин сделал долгожданный подарок – он открыл мне совсем незнакомого поэта Игоря Волгина.
У Владимира Соколова была, как ему казалось, трагедия, которую он, к счастью, преувеличивал: «Это страшно – всю жизнь ускользать, / Уходить, убегать от ответа. / Быть единственным – а написать / Совершенно другого поэта». Но в чем-то похожей была и проблема раннего Волгина. И вот к нему пришли поздние стихи, – поздние, а не запоздалые. И Евтушенко, и Вознесенский, и Римма Казакова не забылись им, но просто со временем сами отшелушились. Волгин созревал мучительно, медленно, но зато пробился к своей собственной единственности, избежав завистливых искушений соперничества, отнимающих творческую энергию, подавляющих собственную индивидуальность.
Как он, однако, усложнился за эти годы! Да это и неизбежно, когда по профессиональной или просто по внутренней необходимости перечитываешь классику. Слава Богу, историю революции в России Волгин проходил по Федору Достоевскому, Максимилиану Волошину, Борису Пастернаку, Осипу Мандельштаму, Александру Солженицыну – это был горький, но надежный опыт.
Я давным-давно заждался стихов, которые были бы так блистательно созданы из собственных, а не взятых взаймы образов, интонаций и даже, чего уже никак не ожидалось, из ювелирно выточенных тоже своих-своишеньких ошеломляющих рифм, когда казалось, что они безвозвратно истощились и не возродятся, да еще в какой-то волшебной контекстовой неслучайности.
Может быть, в прозе излить свою желчь –
в черта ли, в Бога ль –
и, написавши, немедленно сжечь,
плача, как Гоголь.
И расточится мой дивный талант
в замяти росской,
и не почтит меня жлоб-аспирант
вежливой сноской.
А вот уже высший рифменный пилотаж, не снившийся даже перепилотенному Волгиным Евтушенко: «Кто бы ни был там горы царь, / с ним не сладится роман. / Вряд ли станешь, бедный рыцарь, / ты усладой мусульман».
«Поздние стихи» поражают тем, что все в них по делу – форма подкреплена не самоупоением, а мыслью, и естественной, шутливой, порой самоироничной легкостью то ли пушкинской, то ли глазковской, то ли хармсовской, но все равно своей! Волгинской!